Это старый, мучительный вопрос: почему латиноамериканский писатель вынужден быть не только автором, но и пророком, летописцем, судьей, а иногда – мучеником? Почему литература здесь – не просто литература, а последний и единственный голос, который может рассказать о реальном положении вещей? В Латинской Америке художественный текст заменил свободную прессу, независимую науку, честную публицистику. Там, где газеты молчат, писатели говорят. И чем жестче власть, тем громче они говорят.
В 50-е годы это называли «писательским компромиссом». Но на самом деле это было не соглашение, а приговор. Если ты в литературе – значит, ты уже в политике, хочешь ты этого или нет. Ты либо обличаешь, либо замалчиваешь, третьего не дано. Если замалчиваешь, тебя презирают, если обличаешь, тебя репрессируют. Это не твой выбор, а закон жанра.
Военные диктатуры XX века закрывали университеты, запрещали газеты, сажали журналистов, но к книгам относились почти снисходительно. Литература казалась чем-то далеким, абстрактным, элитарным. Этой ошибки хватило, чтобы она стала главным политическим инструментом эпохи. Пока аргентинское телевидение не говорило о пропавших без вести, в книгах их судьба становилась частью национального эпоса. Пока чилийское радио не упоминало о политзаключенных, их истории попадали в романы. Государство контролировало всё – кроме языка.
Эта традиция идет из глубины веков: еще в колониальную эпоху именно памфлеты и книги интеллигенции становились ключевым оружием в борьбе за независимость. Литература взяла на себя функции, которыми обычно занимаются ученые, журналисты, историки, и чем слабее становилось государство, тем больше от нее ждали. Магический реализм, флагманский жанр латиноамериканской литературы, тоже оказался не просто стилистическим приемом, а способом соединить действительность и миф, фантазию и хронику, личное и социальное.